
Сигнальный свисток заглушил его голос, и ему пришлось повторить:
- Смерть...
И опять взвизгнул свисток.
- Смерть, - раздался голос у меня за спиной. - Смерть - дело одинокое!
Мне почудилось - он сейчас заплачет. Я глядел вперед на пляшущие в лучах света струи дождя, летящего нам навстречу.
Трамвай замедлил ход. Сидевший сзади вскочил: он был взбешен, что его не слушают, казалось, он готов ткнуть меня в бок, если я хотя бы не обернусь. Он жаждал, чтобы его увидели. Ему не терпелось обрушить на меня то, что его донимало. Я чувствовал, как тянется ко мне его рука, а может быть, кулаки, а то и когти, как рвется он отколошматить или исполосовать меня, кто его знает. Я крепко вцепился в спинку кресла передо мной.
- Смерть... - взревел его голос.
Трамвай, дребезжа, затормозил и остановился.
"Ну давай, - думал я, - договаривай!"
- ...дело одинокое, - страшным шепотом докончил он и отодвинулся.
Я услышал, как открылась задняя дверь. И тогда обернулся.
Вагон был пуст. Незнакомец исчез, унося с собой свои похоронные речи. Слышно было, как похрустывает гравий на дороге.
Невидимый впотьмах человек бормотал себе под нос, но двери с треском захлопнулись. Через окно до меня еще доносился его голос, что-то насчет могилы. Насчет чьей-то могилы. Насчет одиночества.
Трамвай дернулся и, лязгая, понесся дальше сквозь непогоду, мимо высокой травы на лугах.
Я поднял окно и высунулся, вглядываясь в дождливую темень позади.
Я не мог бы сказать, что там осталось - город, полный людей, или лишь один человек, полный отчаяния, - ничего не было ни видно, ни слышно.
Трамвай несся к океану.
Меня охватил страх, что мы в него свалимся.
Я с шумом опустил окно, меня била дрожь. Всю дорогу я убеждал себя: "Да брось! Тебе же всего двадцать семь! И ты же не пьешь". Но...
Но все-таки я выпил.
В этом дальнем уголке, на краю континента, где некогда остановились фургоны переселенцев, я отыскал открытый допоздна салун, в котором не было никого, кроме бармена - поклонника ковбойских фильмов о Хопалонге Кэссиди, которым он и любовался в ночной телепередаче.
